dralexandra (dralexandra) wrote,
dralexandra
dralexandra

Categories:

В.Г. Белинский. Письма о Харькове, хохлах, Шевченко, Кулише, освобождении крестьян.

М. В. БЕЛИНСКОЙ [жене] Харьков. 1846, июня 11.
...
Выехали мы из Москвы 16 мая (в четверг), в 12 часов. Нас провожали до первой деревни, за 13 верст, и провожавших было 16 человек, в их числе и Галахов. Пили, ели, расстались.
Погода страшная, грязь, дорога скверная, за лошадьми остановка. В Калугу приехали в субботу (18 мая), прожили в ней одиннадцать дней. Если б не гнусная погода, мне было бы не скучно. Еще в Москве я почувствовал, что поправляюсь в здоровье и восстановляюсь в силах, а в Калуге в сносную погоду я уходил за город, всходил на горы, лазал по оврагам, уставал донельзя, задыхался насмерть, но не кашлянул ни разу.
Пребывание в Калуге для меня останется вечно памятным по одному знакомству, которого я и не предполагал, выезжая из Питера.
В Москве М. С. Щепкин познакомился с А. О. Смирновой. Свет не убил в ней ни ума, ни души, а того и другого природа отпустила ей не в обрез. Она большая приятельница Гоголя, и Михаил Семенович был от нее без ума. Так как она приглашала его в Калугу
(где муж ее губернатором), то я еще в Москве предвидел, что познакомлюсь с нею. Когда мы приехали в Калугу, ее еще не было там; в качестве хвоста толстой кометы, т. с. Михаила Семеновича, я был приглашен губернатором на ужин в воскресенье, во время спектакля; потом мы у него обедали.
Во вторник приехала она, а в четверг я был ей представлен.
Чудесная, превосходная женщина — я без ума от нее. Снаружи холодна, как лед, но страстное лицо, на котором видны следы душевных и физических страданий, изменяет
невольно величавому наружному спокойствию. Благодаря тебе, братец ты мой, тебе, моя милая судорога, я знаю толк в этого рода холодных лицах. Потом я у ней два раза обедал, в последний раскланялся, да еще в тот же вечер раскланялся с нею на лестнице, ведущей из-за кулис в ее ложу. Пишу тебе всё это не больше, как материал для разговоров и рассказов при свидании, и потому в подробности не пускаюсь. Несмотря на весь интерес этого знакомства, погода делала мое пребывание
в Калуге часто невыносимым; раз два дня сряду сидел я взаперти в грязной комнате грязной гостиницы, в теплом пальто, с окоченевшими руками и ногами и с покрасневшим
носом. Выехали мы из Калуги со вторника на середу (29 мая), в 4 часа утра, и поехали, или, лучше сказать, поплыли по грязи в Воронеж на Тулу. В Воронеж приплыли в субботу (1 июня), в 5 часов утра, и в пятницу ехали уже по хорошей дороге. В Воронеже погода была славная. Тут я получил твое письмо, на которое, для порядка, и буду сейчас отвечать.
...
Ты пишешь, что разлука сделает нас уступчивее в отношении друг друга, но и более чуждыми друг другу. Мне кажется — то и другое равно хорошо. Почему хорошо первое — толковать нечего: и так ясно; второе хорошо потому, что даст случай познакомиться вновь на лучших основаниях. Я уже не в той поре жизни, чтобы тешить себя фантазиями, но еще и не дошел до того сухого отчаяния, чтобы не знать надежды. А потому жду много добра для обоих нас от нашей разлуки. Я никак, например, не
мог понять твоих жалоб на меня, что будто я дурно с тобою обращаюсь, и видел в этих жалобах величайшую несправедливость ко мне с твоей стороны; а теперь, как в новой для меня сфере я смотрю на нашу прежнюю жизнь, как на что-то прошедшее, вне меня находящееся, то вижу, что если ты была не вполне права, то и не совсем неправа. Я опирался на глубоком сознании, что не имел никакого желания оскорблять тебя, а ты смотрела на факты, а не на внутренние мои чувства, и в отношении к самой себе была права. Ежели разлука и тебя заставит войти поглубже в себя и увидеть кое-что такого, чего прежде ты в себе видеть не могла,— то разлука эта будет очень
полезна для нас: мы будем снисходительнее, терпимее к недостаткам один другого и будем объяснять их болезненостию, нервическою раздражителыюстию, недостатком воспитания, а не какими-нибудь дурными чувствами, которых, надеюсь, мы оба чужды. Что же касается до твоих слов, что муж, без причины оставляющий жену и детей, не любит их,— ты права; но, во-1-х, я говорил тебе о разлуке с причиною, хотя бы эта причина была просто желанием рассеяться и освежиться прогулкою или и прямо желанием освежить ею свои семейные отношения, а во-2-х, я кажется, уехал не без причины. Но
об этом после, как ты сама говоришь в письме своем.
...
Ты сильная барыня, а после твоей войны с Лопатиным я не шутя начинаю тебя побаиваться.Что же ты не пишешь, взяла ли с собою Егора? И кто у тебя
нянька? И как ты рассталась с прислугою?
В Воронеже мы застали чудесную погоду. Солнце пекло нас, но к вечеру потянул ветер с Питера, ночью полил дождь, и мы до Курска опять не ехали, а плыли, и в Курск приплыли в четверг. В тот же день поплыли в знаменитую Коренную ярмарку (за 28 верст от Курска). И уж подлинно поплыли, потому что жидкая грязь по колено и лужи выше брюха лошадям были беспрестанно. Ехали на 5-ти конях с лишком 4 часа и наконец увидели ярмарку, буквально по пояс сидящую в грязи, и дождь так и льет. За 20 руб. в сутки нашли комнатку, маленькую, грязную, и той были рады без памяти. В тот же вечер были в театре, и Михаил Семенович узнал, что он играть не будет. На другой день прошлись по рядам (крытым, до которых доехали па дрожках, выше ступицы в грязи).
На другой день, около 2 часов пополудни, поехали назад, в Курск. На полдороге встретился крестный ход: из Курска 8 июня носят явленный образ богоматери в монастырь, при котором стоит ярмарка.
Вообрази тысяч 20 народу, врозбить идущего по колена в грязи, и который, пройдя 27 верст, ляжет спать под открытым небом, в грязи, под дождем, при 5 градусах тепла. В Курске переменили лошадей, закусили и пустились плыть на Харьков (часов в 8 вечера, в пятницу, 8 июня).
Уж не помню, едучи в Курск из Воронежа,— да, именно, в Курск из Воронежа,— имели удовольствие засесть в грязи, и наш экипаж, вместе с нами (потому что выйти не было никакой возможности), вытаскивали мужики. В Харьков приехали мы в воскресенье (9 июня) около 2 часов после обеда. Через час я был уже у Кронебергов, с полною уверенностию найти твое письмо, а может быть, и целых два. Кронеберги приняли меня радостно, добрая М. А. была просто в восторге, даже Андрей Иванович был, видимо, разогрет; а письма нет. ... Вчера, часу-в 1-м, приходит Кронеберг и подает мне твое письмо, которое взял он у Алфераки, с которым встретился где-то на улице. И хоть много в этом письме неприятного, но я воскрес.
Жду со страхом и нетерпением твоего второго письма, которое надеюсь получить в Харькове, в котором мы пробудем до 18 числа, потому что Михаил Семенович в Харькове является в 5 спектаклях. Мне странно, что ты, пробывши в Ревеле 5 дней, всё еще только сбираешься пригласить доктора, вместо того, чтоб пригласить его на другой же
день приезда. Ты, видно, забыла мою осеннюю историю и что значит запускать болезнь. Это ни на что не. похоже. Видно, мы все только другим умеем читать поучения, а сами...
...
Да еще очень может быть, что князь Воронцов пригласит Михаила Семеновича в Тифлис, и хоть это не протянет нашей поездки, но сделает то, что раньше 15 октября мне невозможно будет быть в Питере. Тут худо то, что ведь ты не решишься остановиться у Тютчевых, а в трактире жить — боже сохрани. И потому скажи мне, можешь ли ты остаться в Ревеле до моего возвращения.
Некрасов будет в Питере к августу. Он открывает книжную лавку и тотчас же займется печатаньем моего альманаха. Открытие лавки очень выгодно для моего альманаха, так
же как мой альманах очень выгоден для лавки. Деньги для лавки дают ему москвичи.
Кстати: во время моего пребывания в Москве у Герцена умер отец, после которого ему должно достаться тысяч четыреста денег. Если без меня придет от тебя письмо в Харьков, его перешлют ко мне. А по получении этого письма пиши ко мне немедленно в Одессу, на имя его высокоблагородия Александра Ивановича Соколова.
Я рад, что наши псы с вами, рад за них и еще больше за вас. И потому Милке жму лапку и даже дураку Дюку посылаю поклон.
Об Ольге не знаю что писать — хотелось бы много, а не говорится ничего. Что ты не говоришь мне ни слова, — начинает ли она ходить, болтать, и что ее 8-й зуб?
Прощай. Твой
Виссарион.
===============================

М. В. БЕЛИНСКОЙ Харьков. 1846, июня 14.

Вчера вовсе неожиданно получил я твое второе письмо (от 27 мая), которое сильно огорчило меня. Что ты больна,— это мне горько, но горесть моя не ограничивается одною этою причиною: не меньше того мучит меня твое странное поведение в болезни.
Еще в первом письме твоем из Ревеля писала ты мне о своей болезни, не говоря ни слова о мерах против нее; и во втором письме тоже ни слова о докторе и лечении. Это невыносимо.
Тебе, кажется, хочется повторить историю моей болезни прошлою осенью. Если бы ты на другой же день приезда позвала доктора,— может быть, теперь была бы уже здорова; а
так как ты этого не сделала, то можешь или вытерпеть опасную и продолжительную болезнь, или, что еще хуже, воротиться в Петербург с зерном какой-нибудь опасной болезни. Где тут разбирать докторов — бери какого-нибудь, если нет хорошего.
От Достоевского ты могла узнать, кто из ревельских врачей считается лучшим. Не могу понять, что ты делаешь с собою, со мною, с Ольгою и со всеми нами? Тебе может показаться неприятным, что, вместо того, чтобы утешать тебя, я бранюсь с тобою; но войди в мое положение и посуди, легко ли мне от всего этого?
О прислуге говорить нечего: в России нет хорошей прислуги, и потому надо дорожить не лучшею, а менее худшею. Это я всегда говорил тебе. Что чухонка мылась Ольгиным мылом, это — я понимаю — неприятно и досадно; но лучше было взять свои меры, чтоб она не могла вперед этого делать, даже купить ей кусок мыла, нежели ссылать ее.
Плеть обуха не перешибет, и нам с тобою не переделать русской действительности. Другая чухонка не будет лучше и первой: оставит в покое Олино мыло, но сделает другую мерзость, не лучше этой. Надо сносить это терпеливо, потому что другого ничего не остается. В Петербурге ты доконала себя, отстаивая от Лопатина каких-нибудь 30 р.; в Ревеле ты режешь себя куском мыла. Я знаю, тебе дороги не 30 р., не кусок мыла, а справедливость; но вот здесь-то и обнаруживается весь твой несчастный характер. Непривычка покоряться необходимости беспрестанно заставляет тебя жертвовать важным ничтожному. Что ж из этого выходит? Спасая грош, ты теряешь фунт крови, тогда как тебе дорога каждая капля ее. Грустно, больно, страшно!
Довольно об этом. Хотел бы говорить больше, но мысль, что это только огорчит, а не убедит тебя, удерживает мою руку.
...
Здоровье мое поправляется. Кашель почти совсем исчез, а между тем, не забудь, я еще почти не видал хорошей погоды и в этом отношении выехал только из Питера, но не из Москвы; что же будет в Одессе, где я буду через неделю и где я буду купаться в море?
Из плодов в Харькове мы нашли только землянику, да и ту подают только в гостиницах.
Нынешняя весна и в Харькове была не лучше петербургской. Верст за 30 до Харькова я увидел Малороссию, хотя еще и перемешанную с грязным москальством. Избы хохлов похожи на домики фермеров — чистота и красивость неописанные. Вообрази, что малороссийский борщ есть не что иное, как зеленый суп (только с курицею или бараниною и заправленный салом), а о борще с сосисками и ветчиною хохлы и понятия не имеют. Суп этот они готовят превкусно и донельзя чисто. И это мужики! Другие лица, смотрят иначе.
Дети очень милы, тогда как на русских смотреть нельзя — хуже и гаже свиней. Зуб мой выпадает. В Москве хочу попробовать счастия у Жоли — заплачу подороже — лишь бы сделал хорошо. Если и его пломбировка окажется такою же — полно платить деньги этим шарлатанам.
Из моей поездки хочу сделать статью. В голове планов бездна. Словом: оживаю и вижу, что могу писать лучше прежнего, могу начать новое литературное поприще. А закабались опять в журнальную работу — идиот, кретин!
Всё бы хорошо, если б не твоя болезнь. Прощай. Жму и целую твою руку, прошу и умоляю тебя, милая Marie, береги себя, помни, что ты больше не принадлежишь себе.
Когда я уезжал, вы все пророчили, что я и простужусь, и обожрусь, и обопьюсь; а вышло не так: я берег себя и был осторожен — могу похвалиться этим. Мое здоровье всё улучшается, а ты больна, конечно, от простуды: но сколько же ты прибавила к
ней от себя, и как помогаешь ты ей доканывать себя — бог тебе судья!
Вчера мы с Михаилом Семеновичем пили шампанское за здоровье Ольги, о чем и прошу уведомить ее.

15 июня.

В Харькове опять тепло. Третьего дня пошел теплый дождь - и стало тепло. Харьков был первый город, в котором на этой дороге встретился я с мухами и блохами, а вчера вечером (чудный вечер — так и парило!) укусил меня первый комар, которого я от радости тут же и раздавил. Что за пыль в Харькове! Ужас!
...
Завтра в ночь едем в Екатеринослав, через неделю будем в Одессе. ...
Твой Виссарион.
=============================

М. В. БЕЛИНСКОЙ Одесса. 1846, июня 24, понедельник.

Мысль о твоей болезни, chere Marie, так мучительно беспокоит меня, что мне тяжело писать к тебе. К этому присоединяется еще та мысль, что до сих пор ты не получила от меня ни одного письма со времени моего выезда из Москвы. При твоей обыкновенной мнительности в соединении с болезнию это обстоятельство должно быть для тебя истинною пыткою. То я болен, то умер, то забыл свое семейство до того, что и знать о нем не хочу, то мне скучно и я страдаю, то мне весело и я до того наслаждаюсь всеми благами, что мне вовсе не до жены,— вот мысли, которые денно и нощно вертятся у тебя в голове и грызут тебя. Я это знаю хорошо, потому <что> знаю тебя хорошо, не говоря уже о том, что на твоем месте и всякая другая женщина, хоть и не так, а всё бы не могла не беспокоиться. Я, и сам, до получения от тебя письма в Харькове, чувствовал себя неловко, и хотя это письмо было и неутешительно, но все-таки оно избавило меня хотя от чувства неизвестности, которое теперь опять мучит меня. ...
Я, впрочем, несмотря на это, живу недурно, даже больше весело, нежели скучно, потому что мысль о тебе и твоем положении вдруг набегает на меня, как волна на корабль—качнет и рванет, и отхлынет. Такие минуты довольно часты и очень тяжелы;
но я гоню от себя черные мысли, как солдат на сражении, который всё-таки думает: авось не "убыот, и с отчаянною храбростию слышит свист пуль. Я думаю: если худо, еще будет время отдаться мукам страдания, а если хорошо, то нечего заранее напрасно себя мучить и терзать. Здоровье мое очень поправилось: я и свежее, и крепче, и бодрее. Что же касается до кашлю, — в отношении к нему я сделался совершенным барометром: солнце жжет, ветру нет — грудь моя дышит легко, мне отрадно, и кажется, что проклятый кашель навсегда оставил меня; но лишь скроется солнце хоть на полчаса за облако, пахнет ветер — и я кашляю. Впрочем, сильные припадки кашлю оставили меня уже с месяц. Вообще же, если бы я получил от тебя письмо, из которого бы увидел, что ты здорова и спокойна, Ольга попрежнему дует молоко, как теленок, здоровеет, полнеет, начинает ходить, лепетать, Агриппина находится в добром гуморе и вы с нею бранитесь только слегка, и то больше для препровождения времени,— я бы начал жить, как давно уже не жил, да и надежду потерял жить. Но когда я получу от тебя письмо (если бы и предположить, что оно будет так благоприятно, как бы мне хотелось): мое получишь ты 28, свое пошлешь, положим, 30-го июня, а получу я его и не знаю когда — недели через три.
Из Харькова выехали мы в воскресенье, 16-го, в ночь, часа в три. Накануне, в субботу, Кронеберг участвовал в пикнике, который затеяли его знакомые. Заметив, что тут будет много незнакомых рож, которые, кажется, на меня и собирались, я отказался, хотя меня и сильно упрашивали. С пикника Кронеберг провожал одну даму, на ее лошадях, и лошади понесли их с страшной горы; жизнь сидевших была на волоске, Кронеберг выпрыгнул счастливо, только ушиб колени и подбородок, и на другой день я увидел его с подвязанным лицом. Дама тоже отделалась легким ушибом; только кучеру досталось порядком.
Пикник их был скучен, и я поздравил себя, что не поехал на него. В тот же вечер (в воскресенье) Кронеберг был очень озабочен и сказал мне, что его Коля тяжело болен. У него была корь, она прошла, но после нее сделалось воспаление: такое теперь, говорят, поветрие. Не знаю, что теперь у них делается.
А девочка их — ничего; здорова и смешна, как следует быть ребенку, даже довольно жива.
Из Харькова выехали мы, как водится, с дождем и довольно холодною погодою. Мы направили наш путь на Екатеринослав. Погода скоро поправилась, и стало светло, хотя и холодно, за исключением полдня, когда пекло солнцем. На одной станции мы принуждены были ночевать, прождавши лошадей ровно 12 часов. Во вторник, часов
около 8 вечера, прибыли в Екатеринослав.
Этот город, как все города в Новороссии, построен Потемкиным, который хотел из него сделать южную столицу России. И было где!Екатеринослав стоит у Днепра, на высоком берегу; Днепр обтекает его полукругом и в этом месте шире Невы. Город чрезвычайно оригинален: улицы прямые, широкие; есть дома порядочные, но больше всё мазанки, по улицам бродят свиньи с поросятами, спутанные лошади. Город кишит жидами. На огромной (незастроенной) площади стоит храм, довольно большой; но он занимает только место алтаря по прежнему плану.
Потемкин хотел его строить на целый аршин кругом шире собора Петра и Павла в Риме — величайшего в Европе храма.
Но он умер, и с ним умерли все его исполинские планы. На той же площади стоит дворец Потемкина, в котором он принимал у себя императрицу Екатерину и австрийского императора Иосифа П. Середина дворца ресторирована для дворянского собрания, а боковые здания находятся в состоянии развалин.
При дворце сад, омываемый заливом Днепра, в саду много деревьев, которые не могут расти в московском климате и которых нет и в Харькове (хотя от Харькова до Екатеринослава только 200 верст), например, шелковичное дерево и др. Интересен также казенный городской сад. В нем одних яблонь до 49 родов, акаций до 30 родов, много разных американских растений. Всё это смотрели мы на другой день приезда; погода была чудесная, я много ходил — и не уставал, и вид этой природы и чудного
местоположения упоил меня.
Отобедавши у одного знакомого Михаила Семеиовича, в 5 часов вечера мы выехали из
Екатеринослава. Проехали через Херсон (довольно дрянной городишко при днепровском лимане, т. е. заливе); от нег.о поворотили параллельно морю, от востока на запад, ехавши до того времени прямо от севера на юг. Жаль, что через Николаев проезжали ночью. Город большой, портовой, стоит он при слиянии Буга с Ингулом, образующем реку шириною верста и 70 сажен. Переправлялись на баркасе с парусом и на веслах;
ночь была чудная, месячная. На другой день (в субботу, 22) за 30 верст от Одессы завидели Черное море, по берегу которого столько верст ехали, не видавши его. В Одессу приехали в 2 часа. Оригинальный город! Чисто иностранный, с итальянским
характером. Наш трактир на берегу моря, берег высокий, вдоль его идет бульвар, вниз к морю идет каменное крыльцо, с большими уступами, в 200 ступенек. По этой лестнице ходят купаться в море. На море корабли, суда. Вид единственный!
А что за гулянье по этому бульвару в тихую, теплую погоду, лунною ночью! Боже великий! Когда в Одессе жары, жители днем спят, а ночью гуляют. Днем пыль страшная, и многие дома (и наш трактир) сделаны с жалузи, которые днем и не открываются по причине страшной пыли. Есть в Одессе Пале-Рояль — четвероугольное здание, с садиком внутри, с галереею кругом, с 3-х сторон,— с 4-й ход в театр. Тут лавки с модными товарами, кофейни, кондитерские, в галереях всегда народ, сидят на скамейках, на стульях, перед маленькими столиками, пьют кофе, шоколад, лимонад, оршад, едят мороженое. Всё это довольно пестро, живо. Для меня одно скверно: нельзя купаться
в море — вода страшно холодна. Это странное море — вода в нем холодеет от южного ветра, который ее выворачивает со дна, а при северном теплеет. Дня за три до нашего приезда вода была тепла. Впрочем, нынешний год весна и лето в Одессе скверные, как и во всей России. Оно, коли хочешь, тепло, даже жарко, но ветер холодный. Теперь, спасибо, вечера очаровательны; поэзия, чистая поэзия!
Приехавши, я взял ванну, теплую, из морской воды; меня от нее страшно расслабило — едва на ногах держался целый день. Завтра возьму похолоднее. Сдуру вымыл голову морскою водой — 4 раза мылил, а грязи всё-таки не смыл, потому что соленая вода уничтожает мыло. От смеси оставшейся в волосах грязи с морскою водою моя голова до сих пор словно смолою вымазана.
Шью себе сертук в Одессе. Неимение сертука в дороге было для меня истинною пыткою. Без фрака было бы во 100 раз легче обойтись. В Одессе всё страшно дешево.
...
Пиша это письмо, я всё жрал вишни. Пока из плодов только и есть. Впрочем, в Екатеринославе отведал дыни.
В пятницу мне будет весело от мысли,что наконец-то получила ты от меня мои письма. О, если бы они застали тебя выздоровевшею!
Но пока прощай. Из Одессы ты получишь от меня еще письма два или три, смотря по тому, сколько времени проживем мы в ней. Целую тебя и Ольгу и кланяюсь всем вам.

Твой Виссарион.
=================================

В. АННЕНКОВУ 1—10 декабря 1847 г. Петербург.

Дражайший мой Павел Васильевич! Не удивляйтесь сему посланию, столь интересному по его содержанию: Вы его получаете из Берлина. Больше ничего не скажу на этот счет;
но прямо приступлю к изложению тех необыкновенно интересных русских новостей, которые заставили меня на этот раз взяться за перо.
Тотчас же по приезде услышал я, что в правительстве нашем происходит большое движение по вопросу об уничтожении крепостного права. Государь император вновь и с большею против прежнего энергиею изъявил свою решительную волю касательно этого великого вопроса. Разумеется, тем более решительной воли и искусства обнаружили окружающие его отцы отечества, чтобы отвлечь его волю от этого крайне неприятного
им предмета. Искренно разделяет желание государя императора только один Киселев; самый решительный и, к несчастию, самый умный и; знающий дело противник этой мысли — Меншиков.
Вы помните, что несколько назад тому лет движение тульского дворянства в пользу этого вопроса было остановлено правительством, с высокомерным презрением. Теперь, напротив, послан был тульскому дворянству запрос: так ли же расположено оно теперь в отношении к вопросу? Перовский выписал в Питер Мяснова для совещания с ним о средствах разрешить вопрос на деле. Трудность этого решения заключается в том, что правительство решительно не хочет дать свободу крестьянам без земли, боясь пролетариата, и в то же время не хочет, чтобы, дворянство осталось без земли, хотя бы и при деньгах.
Вы имеете понятие о Мяснове. Это человек неглупый, даже очень неглупый, по пустой и ничтожный, болтун на все руки, либерал на словах и ничто на деле. Роль, которую он теперь играет, забавляет его самолюбие и дает пищу болтовне, а он и без того помолчать не любит. Он говорит, что в губернии его считают Вашингтоном (по его, это значит быть радикалом в либерализме), а вот мы, молодое поколение, хотели бы его повесить, как консерватора, хотя, по правде, мы и не считаем его достойным такого
строгого наказания, а думаем, что довольно было бы прогнать его по шее к его лошадям, на его завод — писать для них конституцию; это его настоящее место — конюшня. Раз в доме Колзакова (зятя нашего Языкова) Мяснов принимал у себя молодое
поколение аристократ ии, которая всё рвется служить по выборам, и прочел им свой проект освобождения крестьян.
Приехал в половине чтения приятель его Жихарев (сенатор), и он вновь прочел весь свой проект, написанный преглупо и начиненный текстами из св. писания. «Сукин ты сын, <. . .>»,— сказал ему Жихарев, при всех этих Шуваловых, Строгановых и пр.,
ни мало не привыкших к такому демократическому красноречию в порядочном обществе. «Ты сделал смешным твой проект».— А мне что за дело! лишь бы я сделал мое дело, а там пусть смеются!
— Да <. . .>! коли ты сделаешь смешным свое дело, ты погубишь его. Дай сюда! — Вырывает бумагу, складывает и кладет себе в карман. — Я обделаю это дело сам, я примусь за это con amore, ночи не буду спать — я не говорю, чтобы ты написал всё вздор, у тебя есть идеи, да не так всё это надо сделать. — И Мяснов после говорил Языкову, что он жалеет, что тут не было Виссариона, который посмотрел бы, какая
это была минута, когда Жихарев, и пр. Видите ли, какой это государственный человек! И Жихарев принялся за дело ревностно.
Итак, дело обошлось не без пользы, если не для крестьян, то для Мяснова! Перовский,
который в душе своей против освобождения рабов, а по своему шаткому положению (он теперь в немилости) объявил себя (с Уваровым) за необходимость освобождения, рад
что нашел в Мясиове человека, к которому может посылать всех для переговоров. Но не думайте, чтобы дело это было в таком положении. Всё зависит от воли государя императора, а она решительна. Вы знаете, что после выборов назначается обыкновенно двое депутатов от дворянства, чтобы благодарить государя императора за продолжение дарованных дворянству прав, и Вы знаете, что в настоящее царствование эти депутаты никогда не были допускаемы до государя императора.
Теперь вдруг смоленским депутатам Белено явиться в Питер. Государь император милостиво принял их, говорил, что он всегда был доволен смоленским дворянством и пр. И потом вдруг перешел к следующей речи.
— Теперь я буду говорить с вами не как государь, а как первый дворянин империи.
Земля принадлежит нам, дворянам, по праву, потому что мы приобрели ее нашею кровью, пролитою за государство; но я не понимаю, каким образом человек сделался вещию, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростию и обманом, с одной стороны, и невежеством — с другой. Этому должно положить конец. Лучше нам отдать добровольно, нежели допустить, чтобы у нас отняли. Крепостное право причиною, что у нас нет торговли, промышленности. — Затем он сказал им, чтобы они ехали в свою губернию и, держа это в секрете, побудили бы смоленское дворянство к совещаниям о мерах, как приступить к делу.
Депутаты, приехав домой, сейчас же составили протокол того, что говорил им государь император, и потом явились к Орлову рассказать о деле. Тот не поверил им; тогда они представили ему протокол, прося показать его государю императору — точно ли это слова его величества. Государь император просмотрев протокол, сказал, что это его подлинные слова, без искажения и прибавок.
Через несколько времени по возвращении депутатов в их губернию Перовский получил от смоленского губернатора донесение, что двое из дворян смущают губернию, распространяя гибельные либеральные мысли. Государь император приказал Перовскому ответить губернатору, что в случае бунта у него есть средства (войска и пр.), а чтобы до тех пор он молчал и не в свое дело не мешался. Я забыл сказать, в речи своей депутатам государь император сказал, что он уже намекал (указом об обязанных
крестьянах) на необходимость освобождения, да этого не поняли.
Недавно государь император был в Александрийском театре с Киселевым и оттуда взял его с собою к себе пить чай: факт, прямо относящийся к освобождению крестьян.
Конечно, несмотря на всё, дело это может опять затихнуть. Друзья своих интересов и враги общего блага, окружающие государя императора, утомят его проволочками, серединными, неудовлетворительными решениями, разными препятствиями, истинными и вымышленными, потом воспользуются маневрами или чем-нибудь подобным и отклонят его внимание от этого вопроса, и он останется нерешенным при таком монархе, который один по своей мудрости и твердой воле способен решить его. Но тогда он решится сам собою, другим образом, в 1000 раз более неприятным для русского дворянства.
Крестьяне сильно возбуждены, спят и видят освобождение. Всё, что делается в Питере, доходит до их разумения в смешных и уродливых формах, но в сущности очень верно. Они убеждены, что царь хочет, а господа не хотят. Обманутое ожидание ведет к решениям отчаянным. Перовский думал предупредить необходимость освобождения крестьян мудрыми распоряжениями, которые юридически определили бы патриархальные по их сущности отношения господ к крестьянам и обуздали бы произвол первых, не ослабив повиновения вторых: мысль, достойная человека благонамеренного, но ограниченного!
Попытку свою начал он с Белоруссии возобновлением уже забытого там со времен присоединения Литвы к России инвентария. Поляки и жиды растолковали мужикам, что инвентарий значит то, что царь хочет их освободить, а господа не хотят, и что царь, бывши в Киеве, хотел к ним заехать, а господа не пустили его. Я думаю, что тут даже не нужна была интервенция поляков и жидов и что такое толкование могло само собою родиться в крестьянских головах, уже настроенных к мыслям о свободе. Итак, Перовский достиг цели, совершенно противоположной той, какую имел. Оно и понятно: когда масса спит, делайте что хотите, всё будет по-вашему; но когда она проснется — не дремлите сами, а то быть худу...
(Сейчас я узнал, что Мяснов, а потом Жихарев, писали не проект, а совет смоленскому предводителю дворянства; бумага неважная, из которой и не вышло никаких следствий.)
Так вот-с, мой дражайший, и у нас не без новостей и даже не без признаков жизни. Движение это отразилось, хотя и робко, и в литературе. Проскальзывают там и сям то статьи, то статейки, очень осторожные и умеренные по тону, но понятные по содержанию. Вы, верно, уже получили статью Заблоцкого.
В другое время нельзя было бы и думать напечатать ее, а теперь она прошла. Мало этого: недавно в «Журнале Министерства народного просвещения» ее разбирали с похвалою и выписали место о зле обязательной ренты. Помещики наши проснулись и затолковали. Видно по всему, что патриархально-сонный быт весь изжит и надо взять иную дорогу.
Что еще у нас нового? Разнесся было слух, что Воронцов по неудовольствию отказывается от Кавказа, ссылаясь на болезнь глаз. Но эта болезнь была не выдуманная, он выздоровел и не думает оставлять Кавказа. А то было говорили, что на
его место пошлют Меншикова, чтоб избавиться от докучного оппонента по вопросу об освобождении. Строганов вышел в отставку и, рассказывают, вот по какому случаю. Он получил именное секретное предписание (что-то вроде того, как носятся темные слухи, чтобы наблюдать над славянофилами) и отвечал Уварову, что, находя исполнение этого предписания противным своей совести, он скорее готов выйти в отставку. Разумеется,
Уваров поспешил изложить это дело, как явный бунт — и Строганов) был уволен. На место его утвержден скотина Голохвастов. То и другое - большое несчастие для Московского университета.
Перовский в немилости и, говорят, еле держится. Причина: он скрутил по делу Клевецкого полицмейстера Брянчанинова, как уличенного члена шулерской шайки, и посадил его под арест, отдав под суд. Это было во время отсутствия государя императора в Питере. Одна особа женского пола, весьма значительная при дворе, по родству с Брянчанииовым, написала к нему письмо, чтобы он не беспокоился, что лишь бы приехал государь, а то всё будет хорошо, и ему дадут хоть другое, но такое же место. Перовский, захватив бумаги Брянчанинова, велел пришить к делу и это письмо... Так говорят.
Наводил я справки о Шевченке и убедился окончательно, что вне религии вера есть никуда негодная вещь. Вы помните, что верующий друг мой говорил мне, что он верит, что Шевченко — человек достойный и прекрасный. Вера делает чудеса — творит людей из ослов и дубин, стало быть, она может и из Шевченки сделать, пожалуй, мученика свободы. Но здравый смысл в Шевченке должен видеть осла, дурака и пошлеца, а сверх того, горького пьяницу, любителя горелки по патриотизму хохлацкому. Этот хохлацкий радикал написал два пасквиля — один на государя императора, другой — на Государыню императрицу. Читая пасквиль на себя, государь хохотал, и, вероятно, дело тем и кончилось бы, и дурак не пострадал бы, за то только, что он глуп.
Но когда государь прочел пасквиль на императрицу, то пришел в великий гнев, и вот его собственные слова: «Положим, он имел причины быть мною недовольным и ненавидеть меня, но ее-то за что?» И это понятно, когда сообразите, в чем состоит славянское остроумие, когда оно устремляется на женщину. Я не читал этих пасквилей, и никто из моих знакомых их не читал (что, между прочим, доказывает, что они нисколько не злы, а только плоски и глупы), но уверен, что пасквиль на императрицу должен быть
возмутительно гадок по причине, о которой я уже говорил.
Шевченку послали на Кавказ солдатом. Мне не жаль его, будь я его судьею, я сделал бы не меньше. Я питаю личную вражду к такого рода либералам. Это враги всякого успеха. Своими дерзкими глупостями они раздражают правительство, делают его подозрительным, готовым видеть бунт там, где нет ничего ровно, и вызывают меры крутые и гибельные для литературы и просвещения. Вот Вам доказательство. Вы помните, что в «Современнике» остановлен перевод «Пиччиншю» (в «Отечественных
записках» тож), «Манон Леско» и «Леон Леони».
А почему? Одна скотина из хохлацких либералов, некто Кулиш (экая свинская фамилия!) в «Звездочке» (журнале, который издает Ишимова для детей), напечатал историю Малороссии, где сказал, что Малороссия или должна отторгнуться от России, или погибнуть.
Цензор Ивановский просмотрел эту фразу, и она прошла. И немудрено: в глупом и бездарном сочинении всего легче недосмотреть и за него попасться. Прошел год — и ничего, как вдруг государь получает от кого-то эту книжку с отметкою фразы. А надо сказать, что эта статья появилась отдельно, и на этот раз ее пропустил Куторга, который, понадеясь, что она была цензорована Ивановским, подписал ее, не читая.
Сейчас же велено было Куторгу посадить в крепость. К счастию, успели предупредить графа Орлова и объяснить ему, что настоящий-то виноватый — Ивановский!
Граф кое-как это дело замял и утишил, Ивановский был прощен. Но можете представить, в каком ужасе было министерство просвещения и особенно цензурный комитет? Пошли
придирки, возмездия, и тут-то казанский татарин Мусин-Пушкин (страшная скотина, которая не годилась бы в попечители конского завода) накинулся на переводы французских повестей, воображая, что в них-то Кулиш набрался хохлацкого патриотизма, — и запретил «Пиччинино», «Манон Леско» и «Леон Леони». Вот, что делают эти скоты, безмозглые либералишки.
Ох эти мне хохлы! Ведь бараны — а либеральничают во имя галушек и вареников с свиным салом! И вот теперь писать ничего нельзя — всё марают. А с другой стороны, как и жаловаться на правительство? Какое же правительство позволит печатно проповедывать отторжение от него области? А вот и еще следствие этой истории. Ивановский был прекрасный цензор, потому что благородный человек. После этой истории он, естественно, стал строже, придирчивее, до него стали доходить
жалобы литераторов,— и он вышел в отставку, находя, что его должность несообразна с его совестью. И мы лишились такого цензора по милости либеральной свиньи, годной только на сало.
Так вот опыт веры моего верующего друга. Я эту веру определяю теперь так: вера есть поблажка праздным фантазиям или способность всё видеть не так, как оно есть на деле, а как нам хочется и нужно, чтобы оно было. Страшная глупость эта вера! Вещь, конечно, невинная, но тем более пошлая.
Письмо Ваше, или, вернее сказать, Тургенева, получил.
Благодарю вас обоих. Тургеневу буду отвечать, теперь недосуг, и это письмо измучился пиша урывками. Скажите ему, чтобы в письмах своих ко мне он не употреблял некоторых собственных имен, например, имени моего верующего друга. Можно быть
взрослому детине с проседью в волосах ребенком, но всему есть мера, — и так компрометировать друзей своих, право, ни на что не похоже. Бога ради, уведомьте меня о брошюрке против Ламартина, по поводу Робеспьера.
А затем прощайте. Да, кстати: Историческое общество в Москве открыло документ, из которого видно, что князь Пожарский употребил до 30 000 рублей, чтобы добиться престола.
Возникло прение — печатать или нет этот документ. Большинством голосов решено — печатать. Славянофилы в отчаянии.
Б.
==========================
Источник: Белинский В.Г. Полное собрание сочинений в 13 томах. Том 12.
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=4399464
==========================

P.S. Немало повеселилась, пока читала.
Похоже, прав был старина Гегель, когда говорил, что "история повторяется дважды: первый раз в виде трагедии, второй — в виде фарса".
Специально не стала делать "выжимку": вырывать мысли из контекста - классический прием манипуляторов общественным мнением. А то они уже и так одних подчинили себе, других - разозлили своей наглостью.

Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 6 comments